Loading presentation...

Present Remotely

Send the link below via email or IM

Copy

Present to your audience

Start remote presentation

  • Invited audience members will follow you as you navigate and present
  • People invited to a presentation do not need a Prezi account
  • This link expires 10 minutes after you close the presentation
  • A maximum of 30 users can follow your presentation
  • Learn more about this feature in our knowledge base article

Do you really want to delete this prezi?

Neither you, nor the coeditors you shared it with will be able to recover it again.

DeleteCancel

Make your likes visible on Facebook?

Connect your Facebook account to Prezi and let your likes appear on your timeline.
You can change this under Settings & Account at any time.

No, thanks

Copy of RussExpPoe

No description
by

Daria Khitrova

on 24 November 2015

Comments (0)

Please log in to add your comment.

Report abuse

Transcript of Copy of RussExpPoe

Russian Experimental Poetry
Борис Пастернак
ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОЭЗИИ

Это - круто налившийся свист,
Это - щелканье сдавленных льдинок,
Это - ночь, леденящая лист,
Это - двух соловьев поединок,

Это - сладкий заглохший горох,
Это - слезы вселенной в лопатках,
Это - с пультов и флейт - Фигаро
Низвергается градом на грядку.

Все, что ночи так важно сыскать
На глубоких купаленных доньях,
И звезду донести до садка
На трепещущих мокрых ладонях.

Площе досок в воде - духота.
Небосвод завалился ольхою.
Этим звездам к лицу б хохотать,
Ан вселенная - место глухое.

(1917)
Осип Мандельштам

Помоги, Господь, эту ночь прожить,
Я за жизнь боюсь, за твою рабу...
В Петербурге жить — словно спать в гробу.

(1931)
У современников всегда есть чувство неудачи, чувство, что литература не удается, и особой неудачей является всегда новое слово в литературе.
Юрий Тынянов. О Хлебникове (1926)
Время в истории — фикция, условность, играющая роль вспомогательную. Мы изучаем не движение во времени, а движение как таковое — динамический процесс, который никак не дробится и никогда не прерывается, но именно поэтому реального времени в себе не имеет и измеряться временем не может. Историческое изучение открывает динамику событий, законы которой действуют не только в пределах условно выбранной эпохи, но повсюду и всегда. В этом смысле, как это ни звучит парадоксально, история есть наука о постоянном, о неизменном, о неподвижном, хотя имеет дело с изменением, с движением. Наукой она может быть только в той мере, в какой ей удается превратить реальное движение в чертеж. <...> В истории ничего не повторяется, но именно потому, что ничего не исчезает, а лишь видоизменяется. Поэтому исторические аналогии не только возможны, но и необходимы, а изучение исторических событий вне исторической динамики, как индивидуальных, „неповторимых“, замкнутых в себе систем, невозможно, потому что противоречит самой природе этих событий.

Борис Эйхенбаум. Лермонтов: Опыт историко-литературной оценки (1924)
М.Л. Гаспаров. Очерк истории русского стиха (1984)
Поэзия
Проза
Музыка
Речь
Техника
Графика
Good-by, my book! Like mortal eyes,
Imagined ones must close some day.
Onegin from his knees will rise —
But his creator strolls away.
And yet the ear cannot right now
Part with the music and allow
The tale to fade; the chords of fate
Itself continue to vibrate;
And no obstruction for the sage
Exists where I have put The End:
The shadows of my world extend
Beyond the skyline of the page,
Blue as tomorrow’s morning haze —
Nor does this terminate the phrase.
Прощай же, книга! Для видений отсрочки смертной тоже нет.
С колен поднимется Евгений, но удаляется поэт. И всё же слух не может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть… судьба сама ещё звенит, и для ума внимательного нет границы
там, где поставил точку я: продлённый призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, и не кончается строка.
Владимир Набоков. Дар (1935-37)
декламация
Пушкин. К морю (1824):
...
Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.

В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.
Пушкин. Разговор книгопродавца с поэтом (1824)
Книгопродавец.
...
Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.
<...>
Поэт.
Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.
Велимир Хлебников. Наша Основа (1919):
Вы помните, какую иногда свободу от данного мира дает опечатка. Такая опечатка, рожденная несознанной волей наборщика, вдруг дает смысл целой вещи и есть один из видов соборного творчества и поэтому может быть приветствуема как желанная помощь художнику.
Слово цветы позволяет построить мветы, сильное неожиданностью.
Мадона
Сонет

Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.

В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель —

Она с величием, он с разумом в очах —
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.

Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона,
Чистейшей прелести чистейший образец.

(1830)
Прекрасные дамы просят меня показать ваш портрет и не могут простить мне, что его у меня нет. Я утешаюсь тем, что провожу часы перед белокурой мадонной, похожей на вас как две капли воды; я бы купил ее, если бы она не стоила 40 000 рублей.
Пушкин - Н.Н. Гончаровой, 30 июля 1830 г.
Когда сквозь вечные туманы,
Познанья жадный, он следил
Кочующие караваны
В пространстве брошенных светил <...>.
Когда сквозь седые туманы,
Познанья жадный, следил
Кочующие караваны
В пространстве бродящих светил <...>.
Not by old masters, rich on crowded walls,
My house I ever sought to ornament,
That gaping guests might marvel while they bent
To connoisseurs with condescending drawls.

Amidst slow labors, far from garish halls,
Before one picture I would fain have spent
Eternity: where the calm canvas thralls
As though the Virgin and our Saviour leant

From regnant clouds, the Glorious and the Wise,
The meek and hallowed, with unearthly eyes,
Beneath the palm of Zion, these alone. . . .

My wish is granted: God has shown thy face
To me; here, my Madonna, thou shall throne:
Most pure exemplar of the purest grace.
Roman Jakobson:

In the poetic function, the relation of equivalence is projected from the axis of selection to the axis of combination.
Глухо.

Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.

Маяковский. Облако в штанах (1914-1915)
Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите -
небо опять иудит
пригоршнью обгрызанных предательством звезд?
Ломоносов. ВЕЧЕРНЕЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ О БОЖИЕМ ВЕЛИЧЕСТВЕ ПРИ СЛУЧАЕ ВЕЛИКОГО СЕВЕРНОГО СИЯНИЯ

Лице свое скрывает день;
Поля покрыла мрачна ночь;
Взошла на горы черна тень;
Лучи от нас склонились прочь;
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.
(1743)
Рассыпался горох по всей Москве, по всей Вологде?
(звезды)
Вся дорожка осыпана горошком?
(звезды на небе).
Владимир Даль. Толковый словарь живого великорусского языка
Решетом в воде звезд ловить
Владимир Даль. Пословицы русского народа (раздел: Толк-Бестолочь)
Антиох Кантемир (1708-1744)
Скучен вам, стихи мои, ящик, десять целых
Где вы лет тоскуете в тени за ключами!
Жадно воли просите, льстите себе сами,
Что примет весело вас всяк, гостей веселых,
И взлюбит, свою ища пользу и забаву,
Что многу и вам и мне достанете славу.
Жадно волю просите, и ваши докуки
Нудят меня дозволять то, что вредно, знаю,
Нам будет; и, не хотя, вот уж дозволяю
Свободу. Когда из рук пойдете уж в руки,
Скоро вы раскаетесь, что сносить не знали
Темноту и что себе лишно вы ласкали.
Славы жадность, знаю я, многим нос разбила;
Пока в вас цвет новости лестной не увянет,
Народ, всегда к новости лаком, честь нас станет,
И умным понравится голой правды сила.
Пал ли тот цвет? больша часть чтецов уж присудит,
Что предерзостный мой ум в вас беспутно блудит.
Бесстройным злословием назовут вас смело,
Хоть гораздо разнится злословие гнусно
От стихов, кои злой нрав пятнают искусно,
Злонравного охраня имя весьма цело.
Меня меж бодливыми причислят быками:
Мало кто склонен смотреть чистыми глазами.
...
Когда уж иссаленным время ваше пройдет,
Под пылью, мольям на корм кинуты, забыты
Гнусно лежать станете, в один сверток свиты
Иль с Бовою, иль с Ершом; и наконец дойдет
(Буде пророчества дух служит мне хоть мало)
Вам рок обвертеть собой иль икру, иль сало.
Узнаете вы тогда, что поздно уж сети
Боится рыбка, когда в сеть уже попалась;
Что, сколь ни сладка своя воля им казалась,
Не без вреда своего презирают дети
Советы отцовские. В речах вы признайте
Последних моих любовь к вам мою. Прощайте.
"Скучен вам, стихи мои, ящик..."
Кантемир

Не хотите спать в столе. Прытко
возражаете: "Быв здраву,
корчиться в земле суть пытка".
Отпускаю вас. А что ж? Праву
на свободу возражать -- грех. Мне же
хватит и других -- здесь, мыслю,
не стихов -- грехов. Все реже
сочиняю вас. Да вот, кислу
мину позабыл аж даве
сделать на вопрос: "Как вирши?
Прибавляете лучей к славе?"
Прибавляю, говорю. Вы же
оставляете меня. Что ж! Дай вам
Бог того, что мне ждать поздно.
Счастья, мыслю я. Даром,
что я сам вас сотворил. Розно
с вами мы пойдем: вы -- к людям,
я -- туда, где все будем.

До свидания, стихи. В час добрый.
Не боюсь за вас; есть средство
вам перенести путь долгий:
милые стихи, в вас сердце
я свое вложил. Коль в Лету
канет, то скорбеть мне перву.
Но из двух оправ -- я эту
смело предпочел сему перлу.
Вы и краше и добрей. Вы тверже
тела моего. Вы проще
горьких моих дум -- что тоже
много вам придаст сил, мощи.
Будут за все то вас, верю,
более любить, чем ноне
вашего творца. Все двери
настежь будут вам всегда. Но не
грустно эдак мне слыть нищу:
я войду в одне, вы -- в тыщу.
Иосиф Бродский (1940-1996)
Де́вушка пе́ла в церко́вном хо́ре
О все́х уста́лых в чужо́м краю́,
О все́х корабля́х, уше́дших в мо́ре,
О все́х, забы́вших ра́дость свою́.

(Блок, 1905)
Дней бык пег,
Медленна лет арба,
Наш бог бег,
Сердце наш барабан.

(Маяковский. Наш марш, 1917)
Господи Боже, на тя уповаю,
От гонящих мя спаси, умоляю.

Симеон Полоцкий, 1670-ые годы

Пушкин. Отрывки из писем, мысли и замечания (1827):

Тредьяковскому не раз случалось быть битым. В деле Волынского сказано, что сей однажды в какой-то праздник потребовал оду у придворного пииты Василия Тредьяковского, но ода была не готова, и пылкий статс-секретарь наказал тростию оплошного стихотворца.
Василий Тредиаковский (1703-1769)
Поэт
Михаил Ломоносов (1711-1765)
Кантемир:
Уме слабый, плод трудов не долгой науки!

Тредиаковский:
Ум толь слабый, плод трудов краткия науки!

Тредиаковский, 1735:
Не возможно сердцу, ах! не иметь печали;
Очи такожде еще плакать не престали:
Друга милого весьма не могу забыти,
Без которого теперь надлежит мне жити.

<Набоков:>
Не возможно сердцу, ах!
Не иметь печали;
Очи такожде еще
Плакать не престали...

Тредиаковский, 1730:
Ах! невозможно сердцу пробыть без печали,
Хоть уж и глаза мои плакать перестали:
Ибо сердечна друга не могу забыти,
Без которого всегда принужден я быти.

Ломоносов. Ода на взятие Хотина (1739)

Восторг внезапный ум пленил,
Ведет на верьх горы высокой,
Где ветр в лесах шуметь забыл;
В долине тишина глубокой.
Внимая нечто, ключ молчит,
Которой завсегда журчит
И с шумом в низ с холмов стремится.
Лавровы вьются там венцы,
Там слух спешит во все концы;
Далече дым в полях курится.

Не Пинд ли под ногами зрю?
Я слышу чистых сестр музыку!
Пермесским жаром я горю,
Теку поспешно к оных лику.
Врачебной дали мне воды:
Испей и все забудь труды;
Умой росой Кастальской очи,
Чрез степь и горы взор простри
И дух свой к тем странам впери,
Где всходит день по темной ночи.

Корабль как ярых волн среди,
Которые хотят покрыти,
Бежит, срывая с них верьхи,
Претит с пути себя склонити;
Седая пена вкруг шумит,
В пучине след его горит,
К российской силе так стремятся,
Кругом объехав, тьмы татар;
Скрывает небо конской пар!
Что ж в том? стремглав без душ валятся.
...
Пускай земля как понт трясет,
Пускай везде громады стонут,
Премрачный дым покроет свет,
В крови Молдавски горы тонут;
Но вам не может то вредить,
О россы, вас сам рок покрыть
Желает для счастливой Анны.
Уже ваш к ней усердный жар
Быстро проходит сквозь татар,
И путь отворен вам пространный.
A sudden bliss has seized my mind,
And to a mountain peak it carries me
Up where the wind's forgotten how to stir the trees;
The deepest valley lies in silence.
Perceiving something, quiet goes the brook
That used to babble without cease
When rushing swiftly down the hill.
There, they are braiding laurel wreaths
And word is spread to every side;
Smoke curls up from the fields afar.

Do I see Pindus down below me?
I hear the pristine sisters' songs!
With flame Permessian I burn,
I strive in haste toward their visage.
They've given me the healing water:
Drink, and forget your every toil;
Rinse out your eyes with dew Castalian.
Beyond steppes and mountains cast your gaze,
Direct your soul toward those lands
Where morning breaks upon dark night.

Just like a ship 'midst raving waves
That threaten to engulf it,
Severs their frothing caps,
And clings steadfastly to its course
Amidst the raging silver foam,
Its wake ablaze across the deep:
Thus did the hordes of Tatars haste
Around to meet the Russian force;
Cavalry steam obscures the sky!
What happens then? They're felled at once.
...
Let earth, like Pontus, heave and breathe,
Let all the world's expanses groan,
Let blackest smoke obscure the light
Moldavan peaks be drenched in blood;
But none of this can hinder you,
O Rus', for fate herself protects you
In blessed Anna's name.
And now your ardent zeal for Her
Carries you swift through Tatar ranks,
Cutting wide swathes for you to pass.
УТРЕННЕЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ О БОЖИЕМ ВЕЛИЧЕСТВЕ

Уже прекрасное светило
Простерло блеск свой по земли
И божия дела открыло:
Мой дух, с веселием внемли;
Чудяся ясным толь лучам,
Представь, каков зиждитель сам!

Когда бы смертным толь высоко
Возможно было возлететь,
Чтоб к солнцу бренно наше око
Могло, приближившись, воззреть,
Тогда б со всех открылся стран
Горящий вечно Океан.

Там огненны валы стремятся
И не находят берегов;
Там вихри пламенны крутятся,
Борющись множество веков;
Там камни, как вода, кипят,
Горящи там дожди шумят.

Сия ужасная громада
Как искра пред тобой одна.
О коль пресветлая лампада
Тобою, боже, возжжена
Для наших повседневных дел,
Что ты творить нам повелел!

От мрачной ночи свободились
Поля, бугры, моря и лес
И взору нашему открылись,
Исполненны твоих чудес.
Там всякая взывает плоть:
Велик зиждитель наш господь!

Светило дневное блистает
Лишь только на поверхность тел;
Но взор твой в бездну проницает,
Не зная никаких предел.
От светлости твоих очей
Лиется радость твари всей.

Творец! покрытому мне тьмою
Простри премудрости лучи
И что угодно пред тобою
Всегда творити научи,
И на твою взирая тварь,
Хвалить тебя, бессмертный царь.

1743(?)
И се уже рукой багряной
Врата отверзла в мир заря,
От ризы сыплет свет румяный
В поля, в леса, во град, в моря...
(Ломоносов, 1746)

Протяженною рукою указать; усугубленным оныя тихим движением кверху и книзу показать важность вещи.
(Ломоносов, Риторика, 1743?)
Ломоносов. Риторика (1743?):

Во время обыкновенного слова, где не изображаются никакие страсти, стоят искусные риторы прямо и почти никаких движений не употребляют, а когда что сильными доводами доказывают и стремительными или нежными фигурами речь свою предлагают, тогда изображают оную купно руками, очами, головою и плечьми. Протяженными кверху обеими руками или одною приносят к богу молитву, или клянутся и присягают; отвращенную от себя ладонь протягая, увещевают и отсылают; приложив ладонь к устам, назначают молчание. Протяженною ж рукою указуют; усугубленным оныя тихим движением кверху и книзу показывают важность вещи; раскинув оные на обе стороны, сомневаются или отрицают; в грудь ударяют в печальной речи; кивая перстом, грозят и укоряют. Очи кверху возводят в молитве и восклицании, отвращают при отрицании и презрении, сжимают в иронии и посмеянии, затворяют, представляя печаль и слабость. Поднятием головы и лица кверху знаменуют вещь великолепную пли гордость; голову опустивши, показывают печаль и унижение; ею тряхнувши, отрицают. Стиснувши плечи, боязнь, сомнение и отрицание изображают.
Тредиаковский. Новый и краткий способ к сложению российских стихов (1735)
Преж нежель ждали, слышим вдруг
Победы знак, палящий звук.

And now the beauteous globe of light
Darts its rays to cheer the earth,
And God's works stand forth distinct and clear;
Be glad, my soul, with joyous praise,
And, filled with wonder at its countless beams,
Confess how great is its Divine Creator.

Were it but given to mortal man
Thus high to soar,
And with his feeble sight to gaze
Long and close on its dazzling glories,
Then and only then, should all the realms
Of that ever-burning ocean be revealed.

There fiery billows raging strive,
But ever in vain, to reach some confine;
There flaming whirlwinds writhe
In bootless wrestling through long ages;
There rocks, like water seethe,
And burning ruins in torrents fall.

These mighty globes of fire
Are in Thy sight but as a spark.
How numerous are the lustrous lamps
Lighted by Thee, their Sovereign Creator,
To illumine us in our daily work—
The work Thou hast ordained for us.

The fields, hills, seas, and woods
Throw off the darkness of the night,
And disclose to our enraptured gaze
The fresh-created beauty of the morn,
As all the earth declares
The greatness of Thy hand Divine.

The light of day shines only
On the outward surface of the earth ;
But Thine eye searches to the depths within,
And there is no limit to its ken;
In the light of Thine eye
Is the source of joy to every creature.

Creator, into my darkened soul
Shed the rays of Thy pure wisdom;
And what is pleasing in Thy sight
Make to grow and Sourish within me;
And ever let Thy lowly creature
Praise Thee, his immortal King.
Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
...
Молчите, пламенные звуки,
И колебать престаньте свет;
Здесь в мире расширять науки
Изволила Елисавет.
Гаврила Державин (1743-1816)
СНИГИРЬ

Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?
С кем мы пойдем войной на Гиену?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы в гробе лежат.

Кто перед ратью будет, пылая,
Ездить на кляче, есть сухари;
В стуже и в зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари;
Тысячи воинств, стен и затворов;
С горстью россиян всё побеждать?

Быть везде первым в мужестве строгом,
Шутками зависть, злобу штыком,
Рок низлагать молитвой и богом,
Скиптры давая, зваться рабом,
Доблестей быв страдалец единых,
Жить для царей, себя изнурять?

Нет теперь мужа в свете столь славна:
Полно петь песню военну, снигирь!
Бранна музыка днесь не забавна,
Слышен отвсюду томный вой лир;
Львиного сердца, крыльев орлиных
Нет уже с нами! — что воевать?

Май 1800
НА СМЕРТЬ ЖУКОВА

Вижу колонны замерших внуков,
Гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
Русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
В смерть уезжает пламенный Жуков.

Воин, пред коим многие пали
Стены, хоть меч был вражьих тупей,
Блеском маневра о Ганнибале
Напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо, в опале,
как Велизарий или Помпей.

Сколько он пролил крови солдатской
В землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
Белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
Области с ними? “Я воевал”.

К правому делу Жуков десницы
Больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
Хватит для тех, кто в пехотном строю
Смело входили в чужие столицы,
Но возвращались в страхе в свою.

Маршал! Поглотит алчная Лета
Эти слова и твои прахоря.
Все же, прими их — жалкая лепта
Родину спасшему, вслух говоря.
Бей, барабан, и, военная флейта,
Громко свисти на манер снегиря.

1974
Гиена, злейший африканский зверь, под коей здесь разумеется революционный дух Франции.
У автора в клетке был снигирь, выученный петь одно колено военного марша; когда автор по преставлении сего героя возвратился в дом, то, услыша, что сия птичка поет военную песнь, написал сию оду в память столь славного мужа.
... многие из нас обязаны Жукову жизнью. Не мешало бы вспомнить и о том, что это Жуков, и никто другой, спас Хрущева от Берии. Это его Кантемировская танковая дивизия въехала в июле 1953 года в Москву и окружила Большой театр.
You saw houses of tsars, the universe -
Below you, above you, you saw it all;
A fallen cog, raised anew
Of the wheel turning the world.
You also saw - how on the Iron Gates
(Oh! do remember this hour!)
For the spirit of the troups you led
For your youth, your beauty,
For your rapid subjugation of the Persians
I honored the Alexander in you!

Oh! remember, how in that rapture,
Prophesying, I praised you:
"Behold, - I said, - the triumph of the moment,
But virtue lives forever."
It came to pass! The daily game of cruel happiness
How it turned its back to you
With a threatening laughter
You see, - see the glimmer of dreams
Around you fell asleep
Went past,- and only you remained.
‎Ты домы зрел царей, вселенну,
Внизу, вверху ты видел все;
Упадшу спицу, вознесенну,
Вертяще мира колесо.
Ты зрел, — и как в Вратах Железных
(О, вспомни ты о сем часе!)
По духу войск, тобой веденных,
По младости твоей, красе,
По быстром Персов покореньи
В тебе я Александра чтил!

‎О! вспомни, как в том восхищеньи,
Пророча, я тебя хвалил:
Смотри, — я рек: — триумф минуту,
А добродетель век живет.
Сбылось! — Игру днесь Счастья люту
И как оно к тебе хребет
Свой с грозным смехом повернуло,
Ты видишь; видишь, как мечты
Сиянье вкруг тебя заснуло,
Прошло, — остался только ты.
Ода на возвращение графа Зубова из Персии (1797)
А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преобращая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою:
То плен от персов похищаю,
То стрелы к туркам обращаю;
То, возмечтав, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг, прельщаяся нарядом,
Скачу к портному по кафтан.
But I, having slept until noon,
Smoke tobacco and drink coffee;
Changing into holidays weekdays,
I wander in the chimeras of my thoughts:
Now booty from Persians I steal,
Now arrows at Turks I send;
Now, having dreamt, that I am the sultan,
The universe I terrorize with a glance;
Now suddenly, captivated by an outfit,
I ride to the tailor for a caftan.
Фелица (1782)
Ломоносов. Письмо о правилах российского стихотворства (1739):

Доброхотная природа как во всем, так и в оных, довольное России дала изобилие. В сокровище нашего языка имеем мы долгих и кратких речений неисчерпаемое богатство, так что в наши стихи без всякия нужды двоесложные и троесложные стопы внести, и в том грекам, римлянам, немцам и другим народам, в версификации правильно поступающим, последовать можем. Не знаю, чего бы ради иного наши гексаметры и все другие стихи, с одной стороны, так запереть, чтобы они ни больше, ни меньше определенного числа слогов не имели, а с другой -- такую волю дать, чтобы вместо хорея свободно было положить ямба, пиррихия и спондея, а следовательно, и всякую прозу стихом называть, как только разве последуя на рифмы кончащимся польским и французским строчкам? ...

Что до цезуры надлежит, оную, как мне видится, в средине правильных наших стихов употреблять и оставлять можно. Долженствует ли она в нашем гексаметре для одного только отдыху быть неотменно, то может рассудить всяк по своей силе. Тому в своих стихах оную всегда оставить позволено, кто одним духом тринадцати слогов прочитать не может.

Хотя до сего времени только одне женские рифмы в российских стихах употребляемы были, а мужеские и от третьего слога начинающиеся заказаны, однако сей заказ толь праведен и нашей версификации так свойственен и природен, как ежели бы кто обеими ногами здоровому человеку всегда на одной скакать велел.... В нашем языке толь же довольно на последнем и третием, коль на предкончаемом слоге силу имеющих слов находится; то для чего нам оное богатство пренебрегать, без всякия причины самовольную нищету терпеть и только однеми женскими побрякивать, а мужеских бодрость и силу, тригласных устремление и высоту оставлять?
На смерть Суворова

О вечность! прекрати твоих шум вечных споров
Кто превосходней всех героев в свете был.
В святилище твое от нас в сей день вступил
Суворов.
Злобу штыком: он более всего употреблял в военных действиях сие
орудие, так жестоко поступая с неприятелями, что его почитали варваром; но
он свои на то имел причины, которые, может быть, более в нем означивали
человеколюбие, нежели в других пощада и мягкосердие, ибо он говорил, что
надо в неприятеля вперить ужас, то он поскорее покорится и тем пресечется
кровопролитие, а поступая с снисхождением, продолжишь только войну чрез
многие годы, в которые более прольется крови, нежели в одном ужасном
поражении.
ОДА ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
ВСЕПРЕСВЕТЛЕЙШЕЙ ДЕРЖАВНЕЙШЕЙ ВЕЛИКОЙ
ГОСУДАРЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ ЕЛИСАВЕТЕ ПЕТРОВНЕ,
САМОДЕРЖИЦЕ ВСЕРОССИЙСКОЙ,
НА ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРАЗДНИК ТЕЗОИМЕНИТСТВА
ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА СЕНТЯБРЯ 5 ДНЯ 1759 ГОДА
И НА ПРЕСЛАВНЫЕ ЕЕ ПОБЕДЫ, ОДЕРЖАННЫЕ
НАД КОРОЛЕМ ПРУССКИМ НЫНЕШНЕГО 1759 ГОДА,
КОТОРОЮ ПРИНОСИТСЯ ВСЕНИЖАЙШЕЕ
И ВСЕУСЕРДНЕЙШЕЕ ПОЗДРАВЛЕНИЕ
ОТ ВСЕПОДДАННЕЙШЕГО РАБА МИХАИЛА ЛОМОНОСОВА
Лебедь (1804)

Необычайным я пареньем
От тленна мира отделюсь,
С душой бессмертною и пеньем,
Как лебедь, в воздух поднимусь.
...
Не заключит меня гробница,
Средь звезд не превращусь я в прах;
Но, будто некая цевница,
С небес раздамся в голосах.
I'll leave the mortal world behind,
Take wing in an flight fantastical,
With singing, my eternal soul
Will rise up swan-like in the air.
...
The tomb will not confine me,
I will not turn to dust among the stars,
But like a heavenly set of pipes,
My voice will ring out from the sky.
Средь звезд не превращусь я в прах. - Средь звезд, или орденов совсем
не сгнию так, как другие.
НА СМЕРТЬ КНЯЗЯ МЕЩЕРСКОГО

Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет — и к гробу приближает.
Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечет.
On The Death Of Prince Meshchersky

O, Voice of time! O, metal's clang!
Your dreadful call distresses me,
Your groan doth beckon, beckon me
It beckons, brings me closer to my grave.
This world I'd just begun to see
When death began to gnash her teeth,
Like lightening her scythe aglint,
She cuts my days like summer hay.
Между прочим, в данном случае определение "государственное" мне даже нравится. Вообще-то я считаю, что это стихотворение в свое время должны были напечатать в газете "Правда". Я в связи с ним, кстати, много дерьма съел.
На взятие Варшавы (1794)

Пошел — и где тристаты злобы?
Чему коснулся, все сразил!
Поля и грады стали гробы;
Шагнул — и царство покорил!
‎О Росс! о подвиг исполина!
О всемогущая жена!
Бессмертная Екатерина!
Куда? и что еще? — Уже полна
‎Великих ваших дел вселенна.
...
Вихрь полуночный, летит богатырь!
Тма от чела, с посвиста пыль!
Молньи от взоров бегут впереди,
Дубы грядою лежат позади.
Ступит на горы — горы трещат,
Ляжет на воды — воды кипят,
Граду коснется — град упадает,
Башни рукою за облак кидает...
...
Трон под тобой, корона у ног, —
Царь в полону! — Ужас ты злобным,
Кто был царице твоей непокорным.
Жуковский, Тленность, 1818:

Послушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в мысль: что, если то ж случится
И с нашей хижинкой?.. Как страшно там!
Пушкин,1818:

Послушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в мысль: что, если это проза,
Да и дурная?..
Встрепенулся, развернул
Легкие он крилы;
К мертвецу на грудь вспорхнул...
Всей лишенный силы,
Простонав, заскрежетал
Страшно он зубами
И на деву засверкал
Грозными очами...
Снова бледность на устах;
В закатившихся глазах
Смерть изобразилась...
Глядь, Светлана... о творец!
Милый друг ее — мертвец!
Ax!... и пробудилась...
The churchyard troop,—a ghostly group,—
Close round the dying girl;
Out and in they hurry and spin
Through the dance's weary whirl:
"Patience, patience, when the heart is breaking;
With thy God there is no question-making:
Of thy body thou art quit and free:
Heaven keep thy soul eternally!"
Что ж Людмила?.. Каменеет,
Меркнут очи, кровь хладеет,
Пала мертвая на прах.
Стон и вопли в облаках;
Визг и скрежет под землею;
Вдруг усопшие толпою
Потянулись из могил;
Тихий, страшный хор завыл:
«Смертных ропот безрассуден;
Царь всевышний правосуден;
Твой услышал стон творец;
Час твой бил, настал конец».
И в блеске месячных лучей,
Рука с рукой, летает,
Виясь над ней, толпа теней
И так ей припевает:
«Терпи, терпи, хоть ноет грудь;
Творцу в бедах покорна будь;
Твой труп сойди в могилу!
А душу бог помилуй!»
Тут над мертвой заплясали
Адски духи при луне,
И протяжно припевали
Ей в воздушной вышине:
«С богом в суд нейди крамольно;
Скорбь терпи, хоть сердцу больно.
Казнена ты во плоти;
Грешну душу бог прости!»
«Что, родная, муки ада?
Что небесная награда?
С милым вместе — всюду рай;
С милым розно — райский край
Безотрадная обитель.
Нет, забыл меня спаситель!» —
Так Людмила жизнь кляла,
Так творца на суд звала...
Вот уж солнце за горами;
Вот усыпала звездами
Ночь спокойный свод небес;
Мрачен дол, и мрачен лес.
«О друг мой, что небесный рай?
Что адское мученье?
С ним вместе — все небесный рай;
С ним розно — все мученье;
Угасни ты, противный свет!
Погибни, жизнь, где друга нет!
С ним розно умерла я
И здесь и там для рая».

Так дерзко, полная тоской,
Душа в ней бунтовала...
Творца на суд она с собой
Безумно вызывала,
Терзалась, волосы рвала
До той поры, как ночь пришла
И темный свод над нами
Усыпался звездами.
— «Где ж, родима, злее мука?
Или где мученью край?
Ад мне — с суженым разлука,
Вместе с ним — мне всюду рай.
Не боюсь смертей, ни ада.
Смерть—одна, одна отрада:
С милым врозь несносен свет,
Здесь, ни там блаженства нет».

Так весь день она рыдала,
Божий промысел кляла,
Руки белые ломала,
Черны волосы рвала;
И стемнело небо ясно,
Закатилось солнце красно,
Все к покою улеглись,
Звезды яркие зажглись.
"My mother, what is happiness?
My mother, what is Hell?
With William is my happiness,—
Without him is my Hell!
Spark of my life! down, down to the tomb:
Die away in the night, die away in the gloom!
Earth and Heaven, and Heaven and earth.
Reft of William are nothing worth."

Thus grief racked and tore the breast of Lenore,
And was busy at her brain;
Thus rose her cry to the Power on high,
To question and arraign:
Wringing her hands and beating her breast,—
Tossing and rocking without any rest;—
Till from her light veil the moon shone thro',
And the stars leapt out on the darkling blue.
Ольгу сон тревожил слезный,
Смутный ряд мечтаний злых:
«Изменил ли, друг любезный?
Или нет тебя в живых?»
Войск деля Петровых славу,
С ним ушел он под Полтаву:
И не пишет ни двух слов:
Всё ли жив он и здоров.
На сраженьи пали шведы,
Турк без брани побежден,
И, желанный плод победы,
Мир России возвращен;
И на родину с венками,
С песньми, с бубнами, с трубами
Рать, под звон колоколов,
Шла почить от всех трудов
Леноре снился страшный сон,
Проснулася в испуге.
«Где милый? Что с ним? Жив ли он?
И верен ли подруге?»
Пошел в чужую он страну
За Фридериком на войну;
Никто об нем не слышит;
А сам он к ней не пишет.

С императрицею король
За что-то раздружились,
И кровь лилась, лилась... доколь
Они не помирились.
И оба войска, кончив бой,
С музы́кой, песнями, пальбой,
С торжественностью ратной
Пустились в путь обратный.
«Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далекой стороне
Изменил, неверный, мне;
Иль безвременно могила
Светлый взор твой угасила».
Так Людмила, приуныв,
К персям очи преклонив,
На распутии вздыхала.
«Возвратится ль он, — мечтала, —
Из далеких, чуждых стран
С грозной ратию славян?»
Up rose Lenore as the red morn wore,
From weary visions starting;
"Art faithless, William, or, William, art dead?
'Tis long since thy departing."
For he, with Frederick's men of might,
In fair Prague waged the uncertain fight;
Nor once had he writ in the hurry of war.
And sad was the true heart that sickened afar.

The Empress and the King,
With ceaseless quarrel tired,
At length relaxed the stubborn hate
Which rivalry inspired:
And the martial throng, with laugh and song,
Spoke of their homes as they rode along.
And clank, clank, clank! came every rank.
With the trumpet-sound that rose and sank.
Казни столп; над ним за тучей
Брезжит трепетно луна;
Чьей-то сволочи летучей
Пляска вкруг его видна.
«Кто там! сволочь! вся за мною!
Вслед бегите все толпою,
Чтоб под пляску вашу мне
Веселей прилечь к жене».
Вот у дороги, над столбом,
Где висельник чернеет,
Воздушных рой, свиясь кольцом,
Кружится, пляшет, веет.
«Ко мне, за мной, вы, плясуны!
Вы все на пир приглашены!
Скачу, лечу жениться...
Ко мне! Повеселиться!»
See, see, see! by the gallows-tree,
As they dance on the wheel's broad hoop,
Up and down, in the gleam of the moon
Half lost, an airy group:—
"Ho! ho! mad mob, come hither amain,
And join in the wake of my rushing train;—
Come, dance me a dance, ye dancers thin.
Ere the planks of the marriage-bed close us in."
Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дыме облака, толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Легким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьется легкий ветерок;
Будто плещет ручеек.
«Как могу, подружки, петь?
Милый друг далёко;
Мне судьбина умереть
В грусти одинокой.
Год промчался — вести нет;
Он ко мне не пишет;
Ах! а им лишь красен свет,
Им лишь сердце дышит...
Иль не вспомнишь обо мне?
Где, в какой ты стороне?
Где твоя обитель?
Я молюсь и слезы лью!
Утоли печаль мою,
Ангел-утешитель».
Грибоедов:
Вообще, как хорошенько разобрать слова Людмилы, они почти все дышат кротостью и смирением, за что ж бы, кажется, ее так жестоко наказывать? Должно думать, что за безрассудные слова, ибо под концом усопших хор ей завывает:

Смертных ропот безрассуден,
Час твой бил — и пр.

Но где же этот ужасный ропот, который навлек на нее гнев всевышнего? Самая богобоязненная девушка скажет то же, когда узнает о смерти своего любезного. Царь небесный нас забыл — вот самое сильное, что у ней вырывается в горести, но при первом призраке счастия, когда она мертвеца принимает за своего жениха, ее первое движение благодарить за то бога, и вот ее слова:

Знать трону́лся царь небесный
Бедной девицы тоской!
Ольгу сон встревожил слезный;
Встала рано поутру:
Изменил ли друг любезный?
Умер ли? ах! я умру.
Слезный сон - сухой эпитет, рано поутру - сухая проза...
Читатели говорят, что здесь это ах нехорошо так, что страх. Но послушайте, любезные читатели! в суждениях так же не надобно спешить, как и в сочинениях: первые впечатления иногда обманчивы. Уверены ли вы, например, что в этом ах нет никакого намерения поэта? Почему вы знаете, что поэт не хотел изобразить, например, как говорят люди спросонья -- ведь Ольга только что проснулась. Для такого намерения - умер ли? ах... я умру - это ах прекрасно; этот стих совершенно зевает.
Гнедич:
Турк, с песньми. Для легких стихотворений -- тяжело, но это мелочь.
Гнедич:
И вот наконец истинные чудеса баллады! Адски духи, черти -- ибо что другое разуметь под адскими духами? У Бюргера просто Geister, духи, а под именем духов мы принимаем и души умерших. Так принял г. Жуковский:

Вдруг усопшие толпою
Потянулись из могил.

Но у г. переводчика "Ольги" c'est le diable qui preche la morale -- черти проповедуют нравственность, сами черти молят бога о прощении грешной души! Какие добрые у него черти! Каких прекрасных чертей отыскал он для баллады! Vivent les ballades! И после этого осмелятся нападать на них? И после этого будут говорить мне, что баллады не имеют нравственной цели? Читай "Ольгу" -- буду я кричать каждому: в ней и черти учат нравственности!
Buerger. Lenore, trans. by Dante Gabriel Rossetti
Жуковский. Людмила (1808)
Жуковский. Светлана (1812)
Катенин. Ольга (1816)
Жуковский. Ленора (1831)
Павел Катенин
(1792-1853)
Николай Гнедич
(1784-1833)
Александр Грибоедов (1795-1829)
Пушкин, 1833:
Первым замечательным произведением г-на Катенина был
перевод славной Биргеровой Леноры. Она была уже известна у нас
по неверному и прелестному подражанию Жуковского, который
сделал из неё то же, что Байрон в своем Манфреде сделал из Фауста: ослабил дух и формы своего образца. Катенин это чувствовал
и вздумал показать нам Ленору в энергической красоте ее первобытного
создания; он написал Ольгу. Но сия простота и даже грубость
выражений, сия сволочь, заменившая воздушную цепь теней, сия
виселица, вместо сельских картин, озаренных летнею луною, неприятно
поразили непривычных читателей, и Гнедич взялся высказать их
мнения в статье, коей несправедливость обличена была Грибоедовым.
Катенин, Воспоминания о Пушкине:
Гость встретил меня в дверях, подавая в руки толстым концом свою палку и говоря: "Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей, но выучи".- "Ученого учить -- портить",-- отвечал я...
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод.
Василий Жуковский
(1783-1852)
Грибоедов:
... слово турк, которое часто встречается и в образцовых одах Ломоносова и в простонародных песнях, несносно для верного слуха г. рецензента, также и сокращенное: с песньми. Этому горю можно бы помочь, стоит только растянуть слова; но тогда должно будет растянуть и целое; тогда исчезнет краткость, чрез которую описание делается живее.
Гнедич:
Отворяй скорей без шуму;
Спишь ли, милая, в потьме?

Впотьмах, говорят. Но не об этом: тон стихов вообще немножко груб для любовника, следовательно и для читателя. ...
Невеста, которая говорит о кровати и спрашивает:

В ней уляжется ль невеста?

есть такая невеста, которая не может иметь места ни в подлиннике, ни в переводе.
Грибоедов:
... в ином месте эпитет: слезный ему кажется слишком сухим, в другом тон мертвеца слишком грубым. В этом, однако, и я с ним согласен; поэт не прав; в наш слезливый век и мертвецы должны говорить языком романическим.
Фиалкин

Насилу я дышу: ах, вы мне показались
Тем мертвецом, что в гроб невесту...

Семен

Вся беда
От старых мамушек.

Фиалкин

Я мамушек не знаю.

Семен

Так мертвецами где ж напуганы?

Фиалкин

В стихах,
В балладах, ими я свой нежный вкус питаю.
И полночь, и петух, и звон костей в гробах,
И, чу!.. всё страшно в них; но милым всё приятно,
Всё восхитительно! хотя невероятно.

Семен

И в сказках та же гниль. Бывало, целый день
Я слушать был готов о шестиглавом змее,
О ведьмах киевских, Полкане и Кащее;
Зато всю ночь дрожу!..
Фиалкин

Внушена мне гением баллада,
И посвятить хочу графине сердца плод.
(Графине.)
Примите...
...
Фиалкин

Поэт бессмертный, кем была воспета Троя,
Лишенный глаз, - любви талант свой посвятил.

Графиня

Гомер влюбился!

Фиалкин

Ах! кто пел и не любил?
Ахилла славил он, чтоб улыбнулась Хлоя.
Кн. Шаховской, Урок кокеткам, или Липецкие воды, 1815:
Вигель, Мемуары:
Жуковский пристрастился к немецкой литературе и стал нас потчевать потом ее произведениями, которые по форме и содержанию своему не совсем приходились нам по вкусу. Упитанные литературою древних и французскою, ее покорною подражательницей (я говорю только о просвещенных людях), мы в выборах его увидели нечто чудовищное. Мертвецы, привидения, чертовщина, убийства, освещаемые луною, да это все принадлежит к сказкам да разве английским романам; вместо Геро, с нежным трепетом ожидающей утопающего Леандра, представить нам бешено-страстную Ленору со скачущим трупом любовника! Надобен был его чудный дар, чтобы заставить нас не только без отвращения читать его баллады, но, наконец, даже полюбить их. Не знаю, испортил ли он наш вкус; по крайней мере создал нам новые ощущения, новые наслаждения. Вот и начало у нас романтизма.
Мерзляков:
Дело до баллад. Скажите, м. г., баллада имеет ли какие-нибудь для себя правила, так как всякой другой род, получивший право гражданства в кругу литературы? ... бог знает что: ни вероятия в содержании, ни начала, ни конца, ни цели, ни худой, ни доброй: все достоинство в слоге. Слог хорош; но что остается у меня в голове или сердце? ...Этот затейливый род пришел к нам из Германии и Англии. ... Сами немцы, чувствуя нестройность сего рода и другие вольности своих стихотворцев в трагедии и комедии против правил, вообще постановленных, сознаются, что единственно великие гении Шиллера и Гете могли высокостию таланта и прелестями неподражаемыми слога украсить сих нестройных выродков.
Гнедич:
Ах, любезный творец Светланы, за сколько душ ты должен будешь дать отчет? Сколько молодых людей соблазнил ты на душегубство? Какой предвижу я ряд убийц и мертвецов, удавленников и утопленников? Какой ряд бледных жертв смерти балладической, и какой смерти!
Daniel Chodowiecki, 1784
Карл Брюллов.
Гадающая Светлана (1836)
Пушкин, Сказка о царе Салтане, 1831:
Три девицы под окном
Пряли поздно вечерком.
«Кабы я была царица, —
Говорит одна девица, —
То на весь крещеный мир
Приготовила б я пир».
«Кабы я была царица, —
Говорит ее сестрица, —
То на весь бы мир одна
Наткала я полотна».
«Кабы я была царица, —
Третья молвила сестрица, —
Я б для батюшки-царя
Родила богатыря».
Жуковский, Спящая царевна, 1831:
Жил-был добрый царь Матвей;
Жил с царицею своей
Он в согласье много лет;
А детей все нет как нет.
Жуковский, Сказка о царе Берендее, 1831:
Жил-был царь Берендей до колен борода. Уж три года
Был он женат и жил в согласье с женою; но все им
Бог детей не давал, и было царю то прискорбно.
Гоголь, письмо к А.С. Данилевскому, 2 ноября 1831:
Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей. У Пушкина повесть, октавами писанная: Кухарка, в которой вся Коломна и петербургская природа живая. — Кроме того, сказки русские народные — не то что Руслан и Людмила, но совершенно русские. Одна писана даже без размера, только с рифмами и прелесть невообразимая. — У Жуковского тоже русские народные сказки, одне экзаметрами, другие просто четырехстопными стихами и, чудное дело! Жуковского узнать нельзя. Кажется появился новый обширный поэт и уже чисто русской. Ничего германского и прежнего. А какая бездна новых баллад! Они на днях выйдут.
Жил-был поп,
Толоконный лоб.
Пошел поп по базару
Посмотреть кой-какого товару.
Навстречу ему Балда
Идет, сам не зная куда.
«Что, батька, так рано поднялся?
Чего ты взыскался?»
Поп ему в ответ: «Нужен мне работник:
Повар, конюх и плотник.
А где найти мне такого
Служителя не слишком дорогого?»
Балда говорит: «Буду служить тебе славно,
Усердно и очень исправно,
В год за три щелка тебе по лбу,
Есть же мне давай вареную полбу».
Призадумался поп,
Стал себе почесывать лоб.
Щелк щелку ведь розь.
Да понадеялся он на русский авось.
Идет Балда, покрякивает,
А поп, завидя Балду, вскакивает,
За попадью прячется,
Со страху корячится.
Балда его тут отыскал,
Отдал оброк, платы требовать стал.
Бедный поп
Подставил лоб:
С первого щелка
Прыгнул поп до потолка;
Со второго щелка
Лишился поп языка;
А с третьего щелка
Вышибло ум у старика.
А Балда приговаривал с укоризной:
«Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной».
... мертвец сбивается на тон аркадского пастушка и говорит своему коню:
Чую ранний ветерок.
Стих: «в ней уляжется ль невеста?» заставил рецензента стыдливо потупить взоры; в ночном мраке, когда робость любви обыкновенно исчезает, Ольга не должна делать такого вопроса любовнику, с которым готовится разделить брачное ложе? — Что же ей? предаться тощим мечтаниям любви идеальной? — Бог с ними, с мечтаниями; ныне в какую книжку ни заглянешь, что ни прочтешь, песнь или послание, везде мечтания, а натуры ни на волос.
Гнедич:
Эти тени прекрасны, но они совершенно оссиановские тени, и в русской балладе -- залетные гостьи!
Вот вам мораль: по мненью моему,
Кухарку даром нанимать опасно;
Кто ж родился мужчиною, тому
Рядиться в юбку странно и напрасно:
Когда-нибудь придётся же ему
Брить бороду себе, что несогласно
С природой дамской… Больше ничего
Не выжмешь из рассказа моего.
«Как, разве всё тут? шутите!» — «Ей-Богу».
— «Так вот куда октавы нас вели!
К чему ж такую подняли тревогу,
Скликали рать и с похвальбою шли?
Завидную ж вы избрали дорогу!
Ужель иных предметов не нашли?
Да нет ли хоть у вас нравоученья?»
— «Нет… или есть: минуточку терпенья…
XXXVI

Пред зеркальцем Параши, чинно сидя,
Кухарка брилась. Что с моей вдовой?
«Ах, ах!» — и шлёпнулась. Её увидя,
Та, второпях, с намыленной щекой,
Через старуху (вдовью честь обидя)
Прыгнула в сени, прямо на крыльцо,
Да ну бежать, закрыв себе лицо.
Жуковский, Речь в заседании "Арзамаса", 1818:

Братья-друзья арзамасцы! Вы протокола послушать,
Верно, надеялись. Нет протокола! О чем протоколить?
Все позабыл я, что было в прошедшем у нас заседанье!
Все! да и нечего помнить! С тех пор, как за ум мы взялися,
Ум от нас отступился! Мы перестали смеяться —
Смех заступила зевота, чума окаянной Беседы!
Гнедич, Илиада, Песнь I:
Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына,
Грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал:
Многие души могучие славных героев низринул
В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным
Птицам окрестным и псам (совершалася Зевсова воля)...
Жуковский, Овсяный кисель, 1816:
Дети, овсяный кисель на столе; читайте молитву;
Смирно сидеть, не марать рукавов и к горшку не соваться;
Кушайте: всякий нам дар совершен и даяние благо;
Кушайте, светы мои, на здоровье; господь вас помилуй.
Уваров, Письмо о гекзаметре, 1813:
Когда вместо плавного, величественного гекзаметра я слышу скудный и сухой александрийский стих, рифмой прикрашенный, то мне кажется, что я вижу божественного Ахиллеса во французском платье... если мы хотим достигнуть до того, чтоб иметь словесность народную, нам истинно свойственную, то перестанем эпопею писать или переводить александрийскими стихами.
Вяземский, Александрийский стих, 1853:
Я, признаюсь, люблю мой стих александрийский,
Ложится хорошо в него язык российский,
Глагол наш великан плечистый и с брюшком,
Неповоротливый, тяжёлый на подъем,
И руки что шесты, и ноги что ходули,
В телодвижениях неловкий. На ходу ли
Пядь полновесную как в землю вдавит он —
Подумаешь, что тут прохаживался слон.
Капнист, Письмо Уварову о экзаметрах, 1813: Удалились светлы боги с поля страшных битв:
Но то там, то там шумела буря бранная.
Часто ратники стремили копья медные
Меж потоков Симоиса и у Ксанфских струй.
Tasso, Jerusalem Delivered, Canto IV, iii,
перевод Батюшкова:
Сзывает жителей подземныя страны
Трубы мѣедяной рев гортанью сатаны —
Свод звукнул от него и мгла поколебалась
Перевод Катенина:
Всех жителей тьмы Тартара подземной
Сзывает рев трубы жилища мук;
Огромный свод дрожит пещеры темной,
И гул глухой во мгле сугубит звук.
Не так гремит, когда с высот для кары
Свинцом бьют в дол небесных стрел удары;
Не так дрожит колеблясь верх горы,
Коль рвутся вон из недр ее пары.
Chiama gli abitator dell'ombre eterne
Il rauco suon della Tartarea tromba.
Treman le spaziose alte caverne;
E l'aer cieco a quel romor ribomba...
Жуковский, Двенадцать спящих дев, старинная повесть в двух балладах, вступление (перевод посвящения к первой части "Фауста" Гете), 1817:

Опять ты здесь, мой благодатный Гений,
Воздушная подруга юных дней;
Опять с толпой знакомых привидений
Теснишься ты, Мечта, к душе моей...
Приди ж, о друг! дай прежних вдохновений,
Минувшею мне жизнию повей,
Побудь со мной, продли очарованья,
Дай сладкого вкусить воспоминанья.

Ты образы веселых лет примчала —
И много милых теней восстает;
И то, чем жизнь столь некогда пленяла,
Что Рок, отняв, назад не отдает,
То все опять душа моя узнала;
Проснулась Скорбь, и Жалоба зовет
Сопутников, с пути сошедших прежде
И здесь вотще поверивших надежде.
Barry Cornwall, Gyges, I:
I’ve often thought that if I had more leisure
I’d try my hand upon that pleasant rhyme,
The old «ottava rima» (quite a treasure
To poets who can make their triplets chime
Smoothly): ’t is equally adapt to pleasure,
To war, wit, love, or grief, or mock-sublime:
And yet — when pretty woman ’s in the case,
The lines go tripping with a better grace.
I

Четырестопный ямб мне надоел:
Им пишет всякий. Мальчикам в забаву
Пора б его оставить. Я хотел
Давным-давно приняться за октаву.
А в самом деле: я бы совладел
С тройным созвучием. Пущусь на славу!
Ведь рифмы запросто со мной живут;
Две придут сами, третью приведут.
Byron. Beppo, 1818:
LXIII

To turn, --- and return; --- the devil take it !
This story slips for ever through my fingers,
Because, just as the stanza likes to make it,
It needs must be, and so it rather lingers:
This form of verse began, I can't well break it,
But must keep time and tune like public singers;
But if I once get through my present measure,
I'll take another when I'm at leisure.
Byron, Don Juan:
If, after all, there should be some so blind
To their own good this warning to despise,
Led by some tortuosity of mind,
Not to believe my verse and their own eyes,
And cry that they 'the moral cannot find,'
I tell him, if a clergyman, he lies;
Should captains the remark, or critics, make,
They also lie too—under a mistake.
Катенин, Письмо к издателю, 1822:
<До сих пор> переводили Тасса александрийскими стихами с рифмами по две в ряд: это должно непременно вредить достоинству перевода, ибо отдаляет его совершенно от формы подлинника. Стих александрийский имеет свое достоинство: он отменно способен к выражению страстей и всех удобнее для декламации, почему он и принят почти исключительно на нашем театре; но в нем есть также неизбежный порок: однообразие, и потому вряд ли он годится для такого длинного сочинения, какова эпопея. ...
В переводе неудобство сего размера еще разительнее. У великих авторов форма не есть вещь произвольная, которую можно переменить, не вредя духу сочинения; связь их неразрывна, и искажение одного необходимо ведет за собою утрату другого. Древние эпики писали экзаметром; вопрос: как их переводить, кажется, решен. Искусные критики доказали обязанность сохранить в переводе сей классический размер; Фосс на деле подтвердил их доводы, и, наконец, у нас г. Гнедич принялся за то же, обнадеживая нас в том, что со временем и мы будем иметь верный перевод Гомера. Знаменитейшие из эпиков новых, Ариост, Камоэнс, Тасс, писали октавами; сей размер находили они приличнейшим содержанию их поэм, понятиям времени, слуху читателей; их мысли, описания, картины, чувства обделывались, округлялись в однажды принятую форму; они, можно сказать, размеряли рисунок по раме и потом уже клали на него блестящие краски; лучшие их октавы составляют сами по себе нечто целое, имеют определенное начало и конец. Язык наш гибок и богат: почему бы не испытать его в новом роде, в котором он может добыть новые красоты?
Правда, что правило сочетания рифм женских с мужскими не позволяет нам присвоить себе без перемены италиянскую октаву. Например: если первый стих получит женское окончание, третий и пятый должны ему уподобиться; второй, четвертый и шестой сделаются мужскими, а последние, седьмой и осьмой, опять женскими, так что другую октаву придется начать стихом мужским и продолжать в совершенно противном порядке, отчего каждая будет разнствовать с предыдущею и последующею. Не менее того затруднительно приискивать беспрестанно по три рифмы: в сем отношении язык русский слишком беден, и никакой размер не стоит того, чтобы ему жертвовать в поэзии смыслом. Но все сии неудобства исчезнут, если мы захотим употребить октаву, похожую на италианскую в том, что составляет ее сущность, и вкупе приноровленную к правилам нашего стихосложения. Она, по моему мнению, должна состоять из осьми пятистопных ямбов, ибо александрийский стих и тем уже не годится для переложения италиянских стихов, что он двумя слогами длиннее и поневоле заставляет растягивать мысль; цезуру на четвертом слоге полагаю я в сем размере необходимою: без нее стих делается вялым и сбивается на прозу; сочетание же рифм будет следующее: первая и третия -- женские, вторая и четвертая -- мужские, пятая и шестая -- женские, седьмая и осьмая -- мужские. Чтобы сделать для всех мысль мою ясною и понятною, решился я перевести некоторые из известнейших октав Тассова "Освобожденного Иерусалима", которые здесь и прилагаю.
Перевод Шевырева (Canto 7), 1831:
Ливень, ветер, гроза одним порывом
В очи франкам неистовые бьют:
Объятые нежданной бури дивом,
Стали войска - и дале не текут.
...
Но и там гроза в гонении жестоком
Побегом утомленных не щадит.
Огни затушены; вода потоком
Повсюду хлещет, ветер злой свистит,
Полотна рвет, столбы крушит наскоком,
Шатры свивая, по полю кружит:
Дождь с воплем, ветром, громом согласился,
И страшной мир гармонией оглушился.
Шевырев, Эпиграмма-октава, 1831:

Рифмач, стихом российским недовольный,
Затеял в нем лихой переворот:
Стал стих ломать он в дерзости крамольной
Всем рифмам дал бесчиннейший развод,
Ямб и хорей пустил бродить по вольной, -
И всех грехов какой же вышел плод:
"Дождь с воплем, ветром, громом согласился
И страшный мир гармоньей оглушился!"
VI

Немного отдохнём на этой точке.
Что? перестать или пустить на пе?..
Признаться вам, я в пятистопной строчке
Люблю цезуру на второй стопе.
Иначе стих то в яме, то на кочке,
И хоть лежу теперь на канапе,
Всё кажется мне, будто в тряском беге
По мёрзлой пашне мчусь я на телеге.
II

А чтоб им путь открыть широкий, вольный,
Глаголы тотчас им я разрешу…
Вы знаете, что рифмой наглагольной
Гнушаемся мы. Почему? спрошу.
Так писывал Шихматов богомольный;
По большей части так и я пишу
К чему? скажите; уж и так мы голы.
Отныне в рифмы буду брать глаголы.
VIII

Но возвратиться всё ж я не хочу
К четырехстопным ямбам, мере низкой.
С гекзаметром… о, с ним я не шучу:
Он мне невмочь. А стих александрийской?..
Уж не его ль себе я залучу?
Извивистый, проворный, длинный, склизкой
И с жалом даже — точная змия;
Мне кажется, что с ним управлюсь я.
Сии октавы служили вступлением
к шуточной поэме, уже уничтоженной.
Шевырев. О возможности ввести италианскую октаву в русское стихосложение, 1831:
Какое же средство дать разнообразие его <пятистопного ямба> гармонии? Преобразовать его в стих одиннадцатисложный. Есть ли у нас для того нужные средства? Все имеются. Вo-первых, не будем его рубить как капусту; лишим его однообразной кройки — и дадим цезуре полную волю. У нас есть rime plane, sdrucciole, tronche [т. е. рифма женская, дактилическая, мужская] : дадим ему свободу опираться на любую из сих рифм, не ставя их в шеренгу или, лучше, не нанизывая их по очереди. Такая симметрия не согласовалась бы уже с прочими вольностями стиха. Наконец, позволим ему начинаться хореями и вставлять их иногда в середину, как напр.
Ливень, ветер, гроза одним порывом
В очи Франкам неистовые бьют.
Вредит ли это гармонии? Напротив: здесь ухо требует подобного расположения звуков — и удары грозы отдаются в стихе.
Шевырев, письмо к Погодину, 1831:
Да читай их <октавы> просто, не скандуя, а как читаешь прозу, только выражая смысл.
Полногласный французский язык может удовлетвориться системой силлабической. Для тех же языков, которые неясно выражают гласные и собирают все слоги к ударениям, словом, которые утратили свою естественную гармонию (ибо первоначально она в каждом языке присутствует и врождена человеку), для сих языков необходим искусственный размер, т. е. размер тонический по ударениям, размер, скандующий для того, чтобы однообразным боем заставить почувствовать гласные, которые в обыкновенном произношении мало ощутительны.
Шевырев, 1835:
Этот опыт... имел... несчастие явиться в эпоху гармонической монотонии, которая раздавалась тогда в мире нашей Поэзии и еще наполняла все уши, начиная надоедать понемногу. Эти октавы, где нарушались все условные правила нашей просодии, где объявлялся совершенный развод мужским и женским рифмам, где хорей впутывался в ямб, где две гласных принимались за один слог, — эти октавы, пугающие всею резкостью нововведений, могли ли быть кстати в то время, когда слух наш лелеяла какая-то нега однообразных звуков, когда мысль спокойно дремала под эту мелодию и язык превращал слова в одни звуки?..
Я предчувствовал необходимость переворота в нашем стихотворном языке; мне думалось, что сильные, огромные произведения музы не могут у нас явиться в таких тесных, скудных формах языка; что нам нужен больший простор для новых подвигов.... Но я догадывался также, что для такого переворота надо всем замолчать несколько времени, надо отучить слух публики от дурной привычки... Так теперь и делается. Поэты молчат...
V

Как весело стихи свои вести
Под цифрами, в порядке, строй за строем,
Не позволять им в сторону брести,
Как войску, в пух рассыпанному боем!
Тут каждый слог замечен и в чести,
Тут каждый стих глядит себе героем,
А стихотворец… с кем же равен он?
Он Тамерлан иль сам Наполеон.
III
Не стану их надменно браковать,
Как рекрутов, добившихся увечья,
Иль как коней, за их плохую стать, —
А подбирать союзы да наречья;
Из мелкой сволочи вербую рать.
Мне рифмы нужны; всё готов сберечь я,
Хоть весь словарь; что слог, то и солдат —
Все годны в строй: у нас ведь не парад.
Сомов, Ответ Катенину:
- чем мера стиха длиннее, тем он разнообразнее, ибо удобнее для подражательной гармонии;
- Одно только условие мне кажется необходимым — то, чтоб он не стеснял предела переводимой им эпопеи размером, слишком коротким или несоответствующим величию поэмы эпической...
Современник, 1836
Издание 1913 г.
Осип Мандельштам

Silentium (1910, 1935)

Она еще не родилась,
Она и музыка и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день.
И пены бледная сирень
В черно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!

Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!
Федор Тютчев

SILENTIUM! (1833?)

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, —
Любуйся ими — и молчи.

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими — и молчи.

Лишь жить в себе самом умей —
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, —
Внимай их пенью — и молчи!..
Мандельштам, 1935:

Наушнички, наушники мои!
Попомню я воронежские ночки:
Недопитого голоса Аи
И в полночь с Красной площади гудочки..

Ну как метро? Молчи, в себе таи,
Не спрашивай, как набухают почки,
И вы, часов кремлёвские бои, —
Язык пространства, сжатого до точки...
Александр Блок, 1912:

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.

Умрёшь — начнёшь опять сначала
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Александр Блок, 1905:

Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.

Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.

И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.

И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у Царских Врат,
Причастный Тайнам,- плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
Осип Мандельштам, 1922:

Я не знаю, с каких пор
Эта песенка началась, —
Не по ней ли шуршит вор,
Комариный звенит князь?

Я хотел бы ни о чем
Еще раз поговорить,
Прошуршать спичкой, плечом
Растолкать ночь, разбудить;

Раскидать бы за стогом стог,
Шапку воздуха, что томит;
Распороть, разорвать мешок,
В котором тмин зашит.

Чтобы розовой крови связь,
Этих сухоньких трав звон,
Уворованная нашлась
Через век, сеновал, сон.

Осип Мандельштам, 1922:

Я по лесенке приставной
Лез на всклоченный сеновал, —
Я дышал звезд млечных трухой,
Колтуном пространства дышал.

И подумал: зачем будить
Удлиненных звучаний рой,
В этой вечной склоке ловить
Эолийский чудесный строй?

Звезд в ковше медведицы семь.
Добрых чувств на земле пять.
Набухает, звенит темь
И растет и звенит опять.

[Распряженный огромный воз
Поперек вселенной торчит.
Сеновала древний хаос
Защекочет, запорошит...]

Не своей чешуей шуршим,
Против шерсти мира поем.
Лиру строим, словно спешим
Обрасти косматым руном.

Из гнезда упавших щеглов
Косари приносят назад, —
Из горящих вырвусь рядов
И вернусь в родной звукоряд.

Чтобы розовой крови связь
И травы сухорукий звон
Распростились: одна — скрепясь,
А другая — в заумный сон.

Федор Тютчев, 1865:

Est in arundineis modulatio musica ripis.

Певучесть есть в морских волнах,
Гармония в стихийных спорах,
И стройный мусикийский шорох
Струится в зыбких камышах.

Невозмутимый строй во всем,
Созвучье полное в природе, —
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.

Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что, море,
И ропщет мыслящий тростник?

И от земли до крайних звезд
Всё безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянной протест?
Редакция 1910 г.:
В мутно-лазоревом сосуде.
Раковина (1911)

Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поешь;
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей;

И хрупкой раковины стены, —
Как нежилого сердца дом, —
Наполнишь шопотами пены,
Туманом, ветром и дождем...
<Равноденствие> (лето 1914 года)

Есть иволги в лесах, и гласных долгота
В тонических стихах единственная мера,
Но только раз в году бывает разлита
В природе длительность, как в метрике Гомера.

Как бы цезурою зияет этот день:
Уже с утра покой и трудные длинно́ты,
Волы на пастбище, и золотая лень
Из тростника извлечь богатство целой ноты.
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь, —
Теперь, как в доме опустелом,
Все в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окны мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, бог весть. Пропал и след.
"Ариост", 1933:
В одно широкое и братское лазорье
Сольем твою лазурь и наше Черноморье.
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» — сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди!
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади...
Тынянов, О Хлебникове, 1928:
Обычно представление, что учитель подготовляет приятие учеников. На самом же деле совершается обратное: Тютчева подготовили для восприятия и приятия Фет и символисты. То, что казалось у Тютчева смелым, но не нужным в эпоху Пушкина, казалось безграмотностью Тургеневу, — Тургенев исправлял Тютчева, поэтическая периферия выравнивала центр. Только символисты восстановили истинное значение метрических “безграмотностей” Тютчева.
Hieronymus Bosch. The Haywain Triptych (after 1510)
Пастернак, "Засим, имелся сеновал", 1917:

Казалось, не люблю,— молюсь
И не целую,— мимо
Не век, не час плывет моллюск,
Свеченьем счастья тмимый.
Век, 1922

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.

Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребенка
Век младенческой земли —
Снова в жертву, как ягнёнка,
Темя жизни принесли.

Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.

И ещё набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век!
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.

Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
И горячей рыбой мещет
В берег теплый хрящ морей.
И с высокой сетки птичьей,
От лазурных влажных глыб
Льётся, льётся безразличье
На смертельный твой ушиб.
My age, my beast, is there anyone
Who can peer into your eyes
And with his own blood fuse
Two centuries' worth of vertebrae?
The creating blood gushes
From the throat of earthly things,
And the parasite just trembles
On the threshold of new days.

While the creature still has life,
The spine must be delivered,
While with the unseen backbone
A wave distracts itself.
Again they've brought the peak of life
Like a sacrificial lamb,
Like a child's supple cartilage—
The age of infant earth.

To free the age from its confinement,
To instigate a brand new world,
The discordant, tangled days
Must be linked, as with a flute.
It's the age that rocks the swells
With humanity's despair,
And in the undergrowth a serpent breathes
The golden measure of the age.

Still the shoots will swell
And the green buds sprout
But your spinal cord is crushed,
My fantastic, wretched age!
And in lunatic beatitude
You look back, cruel and weak,
Like a beast that once was agile,
At the tracks left by your feet.

The creating blood gushes
From the throat of earthly things,
The lukewarm cartilage of oceans
Splashes like a seething fish ashore.
And from the bird net spread on high
From the humid azure stones,
Streams a flood of helpless apathy
On your single, fatal wound.
Разговор о Данте, 1933:
Вникая по мере сил в структуру «Divina Commedia», я прихожу к выводу, что вся поэма представляет собой одну-единственную, единую и недробимую строфу. Вернее, не строфу, а кристаллографическую фигуру, то есть тело. Поэму насквозь пронзает безостановочная формообразующая тяга. Она есть строжайшее стереометрическое тело, одно сплошное развитие кристаллографической темы.
Концерт на вокзале, 1921:

Но, видит бог, есть музыка над нами, -
Дрожит вокзал от пенья аонид,
И снова, паровозными свистками
Разорванный, скрипичный воздух слит....

И мнится мне: весь в музыке и пене
Железный мир так нищенски дрожит....
Египетская марка, 1928:

А на Садовой у Покрова стоит каланча. В январские морозы она выбрасывает виноградины сигнальных шаров — к сбору частей. Там неподалеку я учился музыке. Мне ставили руку по системе Лешетицкого.

Пусть ленивый Шуман развешивает ноты, как белье для просушки, а внизу ходят итальянцы, задрав носы; пусть труднейшие пассажи Листа, размахивая костылями, волокут туда и обратно пожарную лестницу.
Тютчев, Сон на море:
...Я в хаосе звуков лежал оглушен,
Но над хаосом звуков носился мой сон.
Болезненно-яркий, волшебно-немой,
Он веял легко над гремящею тьмой...
Тютчев, "О чем ты воешь, ветр ночной":
...О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!
Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!..
Выпад, 1924:
Ведь в отличие от грамоты музыкальной, от нотного письма, например, поэтическое письмо зияет отсутствием множества знаков, значков, указателей, подразумеваемых, делающих текст понятным и закономерным.
Вячеслав Иванов. Заветы символизма (1910):
Мысль изреченная есть ложь. Этим парадоксом-признанием Тютчев, ненароком, обличая символическую природу своей лирики, обнажает и самый корень нового символизма: болезненно пережитое современною душой противоречие — потребности и невозможности «высказать себя»....
И применима ли, наконец, формальная логика слов-понятий к материалу понятий-символов? Между тем живой наш язык есть зеркало внешнего эмпирического познания, и его культура выражается усилением логической его стихии, в ущерб энергии чисто символической, или мифологической, соткавшей некогда его нежнейшие природные ткани — и ныне единственно могущей восстановить правду «изреченной мысли»....
В поэзии Тютчева русский символизм впервые творится, как последовательно применяемый метод, и внутренне определяется, как двойное зрение и потому — потребность другого поэтического языка....Творчество также поделено между миром «внешним», «дневным», «охватывающим» нас в «полном блеске» своих «проявлений», — и «неразгаданным, ночным» миром, пугающим нас, но и влекущим, потому что он — наша собственная сокровенная сущность и «родовое наследье», — миром «бестелесным, слышным и незримым», сотканным, быть может, «из дум, освобожденных сном»....В поэзии они оба вместе. Мы зовем их ныне Аполлоном и Дионисом...
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя ?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Но нет такого языка; есть только намеки, да еще очарование гармонии, могущей внушить слушающему переживание, подобное тому для выражения которого нет слов....
Символизм в новой поэзии кажется первым и смутным воспоминанием о священном языке жрецов и волхвов, усвоивших некогда словам всенародного языка особенное, таинственное значение, им одним открытое, в силу ведомых им одним соответствий между миром сокровенного и пределами общедоступного опыта. Они знали другие имена богов и демонов, людей и вещей, чем те, какими называл их народ, и в знании истинных имен полагали основу своей власти над природой. Они учили народ умилостивлять страшные силы призывами ласкательными и льстивыми, именовать левую сторону «лучшею», фурий — «благими богинями», подземных владык — «подателями богатств и всякого изобилия»; а сами хранили про себя преемственность иных наименований и словесных знаков, и понимали одни, что «смесительная чаша» (кратэр) означает душу, и «лира» — мир, и, «пещера» — рождение...
Разговор о Данте:
Любое слово является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны, а не устремляется в одну официальную точку. Произнося «солнце», мы совершаем как бы огромное путешествие, к которому настолько привыкли, что едем во сне. Поэзия тем и отличается от автоматической речи, что будит нас и встряхивает на середине слова. Тогда оно оказывается гораздо длиннее, чем мы думали, и мы припоминаем, что говорить — значит всегда находиться в дороге.
О природе слова:
Эллинистическую природу русского языка можно отождествлять с его бытийственностью. Слово в эллинистическом понимании есть плоть деятельная, разрешающаяся в событие. Поэтому русский язык историчен уже сам по себе, так как во всей совокупности он есть волнующееся море событий, непрерывное воплощение и действие разумной и дышащей плоти. Ни один язык не противится сильнее русского назывательному и прикладному назначению....
Мандельштам, О природе слова:
Символ есть уже образ запечатанный; его нельзя трогать, он не пригоден для обихода. Такие запечатанные образы тоже очень нужны. Человек любит запрет, и даже дикарь кладет магическое запрещение, «табу», на известные предметы....
Возьмем, к примеру, розу и солнце, голубку и девушку. Неужели ни один из этих образов сам по себе не интересен, а роза — подобие солнца, солнце — подобие розы и т. д.?...
Вот куда приводит профессиональный символизм. Восприятие деморализовано. Ничего настоящего, подлинного. Страшный контрданс «соответствий», кивающих друг на друга. Вечное подмигивание. Ни одного ясного слова, только намеки, недоговаривания. Роза кивает на девушку, девушка на розу. Никто не хочет быть самим собой....

Человек больше не хозяин у себя дома. Ему приходится жить не то в церкви, не то в священной роще друидов, хозяйскому глазу человека не на чем отдохнуть, не на чем успокоиться. Вся утварь взбунтовалась. Метла просится на шабаш, печной горшок не хочет больше варить, а требует себе абсолютного значения (как будто варить не абсолютное назначение). Хозяина выгнали из дому, и он больше не смеет в него войти. Как же быть с прикреплением слова к его значению: неужели это крепостная зависимость? Ведь слово не вещь, его значимость нисколько не перевод его самого. На самом деле никогда не было так, чтобы кто-нибудь крестил вещь, называл ее придуманным именем.
Самое удобное и правильное — рассматривать слово как образ, то есть словесное представление. Этим путем устраняется вопрос о форме и содержании, буде фонетика — форма, все остальное — содержание. Устраняется и вопрос о том, что первичнее — значимость слова или его звучащая природа? Словесное представление — сложный комплекс явлений, связь, «система».

Слово и культура:
Разве вещь хозяин слова? Слово — Психея. Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но незабытого тела.
Утро акмеизма:
Для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов....
Акмеизм — для тех, кто обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю — значит, я прав. ... мы вводим готику в отношения слов, подобно тому как Себастьян Бах утвердил ее в музыке....
Логика есть царство неожиданности. Мыслить логически значит непрерывно удивляться. Мы полюбили музыку доказательства. Логическая связь — для нас не песенка о чижике, а симфония с органом и пением, такая трудная и вдохновенная, что дирижеру приходится напрягать все свои способности, чтобы сдержать исполнителей в повиновении.
Слово и культура:
Поэзия — плуг, взрывающий время так, что глубинные слои времени, его чернозем, оказываются сверху....
... вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл.
Буря и натиск:
Все старые поэты ... приблизительно перед началом мировой войны, показались внезапно новыми. Лихорадка переоценки и поспешного исправления исторической несправедливости и короткой памяти охватила всех. В сущности, тогда вся русская поэзия новой пытливости и обновленному слуху читателя предстала как заумная.
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
решеткой
четкой
железной мысли проводов -
перина.
И на
нее
встающих звезд
легко оперлись ноги
Но ги-
бель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.
Маяковский. Утро (1912)
НОЧЬ (1912)

Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.

Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.

Толпа — пестрошерстая быстрая кошка —
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.

Я, чувствуя платья зовущие лапы,
в глаза им улыбку протиснул; пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
над лбом расцветивши крыло попугая.
The boule-
vard.
Bull-
dogs
of years
your faces
grow steely.
Steel horses
steal the first cubes
jumping from the windows.
...
A balding lamppost
lustfully strips off
the street's
black stocking.
У-
лица.
Лица
у
догов
годов
рез-
че.
Че-
рез
железных коней
с окон бегущих домов
прыгнули первые кубы.
...
Лысый фонарь
сладострастно снимает
с улицы
черный чулок.
НАТЕ! (1914)

Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я — бесценных слов мот и транжир.

Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
где-то недокушанных, недоеденных щей;
вот вы, женщина, на вас белила густо,
вы смотрите устрицей из раковин вещей.

Все вы на бабочку поэтиного сердца
взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
Толпа озвереет, будет тереться,
ощетинит ножки стоглавая вошь.

А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется — и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам,
я — бесценных слов транжир и мот.
Take that!

In about an hour into a tidy alley
flabby fat of yours will leak from here one by one.
I opened to you my poems treasure trove bravely
I’m, the prized words profligate and prodigal.

Hey you, sir, your mustache still has some cabbage
caught form a soup half-eaten somewhere and left over.
And you, madam, with the caked-up makeup lacquer,
you look like an oyster from the clamshell of your clothes.

The butterfly of the poet’s heart you all scale gladly
dragging your filth no matter if you wear galoshes or not.
The mob goes berserk, begins brushing wayward,
like a hundred-head louse it’ll bristle its props.

And what if today I, the crude Hun and misfit,
refuse to clown dodging my inevitable fate,
I will laugh out loud and gleefully spit
spit in your face
I’m the prized words prodigal and profligate.
ВЫВЕСКАМ (1913)

Читайте железные книги!
Под флейту золо́ченой буквы
полезут копченые сиги
и золотокудрые брюквы.

А если веселостью песьей
закружат созвездия «Магги» —
бюро похоронных процессий
свои проведут саркофаги.

Когда же, хмур и плачевен,
загасит фонарные знаки,
влюбляйтесь под небом харчевен
в фаянсовых чайников маки!
Михаил Ларионов Хлеб (1910?)
Наталия Гончарова. Велосипедист (1913)
Маяковский. Лиличка! (1916)
...
День еще —
выгонишь,
может быть, изругав.
В мутной передней долго не влезет
сломанная дрожью рука в рукав.
Выбегу,
тело в улицу брошу я.
Дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссечась.
Не надо этого,
дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
Все равно
любовь моя —
тяжкая гиря ведь —
висит на тебе,
куда ни бежала б.
...
One more day
you'll toss me out,
perhaps, cursing.
In the dim front hall my arm,
broken by trembling won't fit right away in my sleeve.
I'll run out,
throw my body into the street.
I'll rave,
wild,
lashed by despair.
Don't let it happen
my dear,
my darling,
let us part now.
After all
my love
is a heavy weight
hanging on you
no matter where you go.
Садок судей II:
Мы выдвинули новые принципы творчества, кои нам ясны в следующем порядке:
1. Мы перестали рассматривать словопостроение и словопроизношение по грамматическим правилам, став видеть в буквах лишь направляющие речи. Мы расшатали синтаксис.
2. Мы стали придавать содержание словам по их начертательной и фонической характеристике.
3. Нами осознана роль приставок и суффиксов.
4. Во имя свободы личного случая мы отрицаем правописание.
5. Мы характеризуем существительные не только прилагательными (как делали главным образом до нас), но и другими частями речи, также отдельными буквами и числами:
а) считая частью неотделимой произведения его помарки и виньетки творческого ожидания;
в) в почерке полагая составляющую поэтического импульса;
с) в Москве поэтому нами выпущены книги (автографов) «Само-письма».
6. Нами уничтожены знаки препинания, — чем роль словесной массы выдвинута впервые и осознана.
7. Гласные мы понимаем как время и пространство (характер устремления), согласные — краска, звук, запах.
8. Нами сокрушены ритмы. Хлебников выдвинул поэтический размер живого разговорного слова. Мы перестали искать размеры в учебниках — всякое движение: — рождает новый свободный ритм поэту.
9. Передняя рифма (Давид Бурлюк), средняя, обратная рифмы (Маяковский) разработаны нами.
10. Богатство словаря поэта — его оправдание.
11. Мы считаем слово творцом мифа; слово, умирая, рождает миф и наоборот.
12. Мы во власти новых тем: ненужность, бессмысленность, тайна властной ничтожности — воспеты нами.
13. Мы презираем славу; нам известны чувства, не жившие до нас.
Мы новые люди новой жизни.
ШУМИКИ, ШУМЫ И ШУМИЩИ (1913)

По эхам города проносят шумы
на шепоте подошв и на громах колес,
а люди и лошади — это только грумы,
следящие линии убегающих кос.

Проносят девоньки крохотные шумики.
Ящики гула пронесет грузовоз.
Рысак прошуршит в сетчатой ту́нике.
Трамвай расплещет перекаты гроз.

Все на площадь сквозь туннели пассажей
плывут каналами перекрещенных дум,
где мордой перекошенный, размалеванный сажей
на царство базаров коронован шум.
Владимир Маяковский
(1893-1930)
Андрей Белый. Веселие на Руси (1906)

Как несли за флягой флягу -
Пили огненную влагу.

Д'накачался -
Я.
Д'наплясался -
Я.
Дьякон, писарь, поп, дьячок
Повалили на лужок.

Эх -
Людям грех!
Эх - курам смех!

Трепаком-паком размашисто пошли: -
Трепаком, душа, ходи-валяй-вали:

Трепака да на лугах,
Да на межах, да во лесах -

Да обрабатывай!

По дороге ноги-ноженьки туды-сюды пошли,
Да по дороженьке вали-вали-вали -

Да притоптывай!
ИСЧЕРПЫВАЮЩАЯ КАРТИНА ВЕСНЫ (1913)
Листочки.
После строчек лис —
точки.
Лис-
Точки
После
Точки
Строчек
Лис
-Точки
Владимир Маяковский. Трагедия (1914)
Я ходил, подергиваясь,
руки растопыря,
а везде по крышам танцовали трубы
и каждая коленями выкидывала 44!
Маяковский. Человек (1916-1917)
Как же
себя мне не петь,
если весь я —
сплошная невидаль,
если каждое движение мое —
огромное,
необъяснимое чудо.
Две стороны обойдите.
В каждой
дивитесь пятилучию.
Называется «Руки».
Пара прекрасных рук!
Заметьте:
справа налево двигать могу
и слева направо.
Виктор Шкловский. О Маяковском (1940):
Маяковский говорил, что он вообще размеров не знает, но что, вероятно, хорей – это фраза:
Магазин и мастерская щеток и кистей.
А ямб:
Оркестр музыки играет
по вторникам и четвергам.
Свой стих он строил на интонации.
Классический стих Маяковского не повествователен. Это – ораторская речь.
Ораторская речь сама имеет свой синтаксис. Ораторская речь обычно основана на параллелизме. Ее синтаксическое строение часто поддерживается осуществлением одного заданного образа.
Когда Маяковский в предсмертной поэме выступил повествовательно, он написал стихи, приближающиеся к старым классическим:
Парадом развернув
моих страниц войска,
я прохожу
по строчечному фронту.
Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти,
и к бессмертной славе.
Маяковский. Как делать стихи? (1926)
С моей точки зрения, лучшим поэтическим произведением будет то, которое написано по социальному заказу Коминтерна, имеющее целевую установку на победу пролетариата, переданное новыми словами, выразительными и понятными всем, сработанное на столе, оборудованном по НОТу, и доставленное в редакцию на аэроплане.

До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
ПИСЬМО МАТЕРИ


Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.

Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.

И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож...
Облако в штанах (1914-1915):
И чувствую -
"я"
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.

Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,-
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают -
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.

I feel
my "I"
is much too small for me.
Stubbornly a body pushes out of me.

Hello!
Who's speaking?
Mamma?
Mamma!
Your son is gloriously ill!
Mamma!
His heart is on fire.
Tell his sisters, Lyuda and Olya,
he has no nook to hide in.

Each word,
each joke,
which his scorching mouth spews,
jumps like a naked prostitute
from a burning brothel.

People sniff
the smell of burnt flesh!
A brigade of men drive up.
A glittering brigade.
In bright helmets.
But no jackboots here!
Tell the firemen
to climb lovingly when a heart's on fire.
Leave it to me.

Маяковский. Про это. 1923
ЛЕВЫЙ МАРШ
(Матросам)

Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер.
Довольно жить законом,
данным Адамом и Евой.
Клячу историю загоним.
Левой!
Левой!
Левой!
НАШ МАРШ
Бейте в площади бунтов топот!
Выше, гордых голов гряда!
Мы разливом второго потопа
перемоем миров города.

Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.

Есть ли наших золот небесней?
Нас ли сжалит пули оса?
Наше оружие — наши песни.
Наше золото — звенящие голоса.

Зеленью ляг, луг,
выстели дно дням.
Радуга, дай дуг
лет быстролётным коням.

Видите, скушно звезд небу!
Без него наши песни вьем.
Эй, Большая Медведица! требуй,
чтоб на небо нас взяли живьем.

Радости пей! Пой!
В жилах весна разлита.
Сердце, бей бой!
Грудь наша — медь литавр.
Тынянов. Промежуток (1924):
Маяковский возобновил грандиозный образ, где-то утерянный со времен Державина. Как и Державин, он знал, что секрет грандиозного образа не в «высокости», а только в крайности связываемых планов — высокого и низкого, в том, что в XVIII веке называли «близостью слов неравно высоких», а также «сопряжением далековатых идей».

Е. Лавинская: "Это была фотография Маяковского, распростертого, как распятого на полу, с раскинутыми руками и ногами и широко открытым в отчаянном крике ртом… Мне объяснили: «Засняли сразу, когда вошли в комнату Агранов, Третьяков и Кольцов. Больше эту фотографию я никогда не видела".
Есенин. Сорокоуст (1920)

Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озёрных кроясь,
Железной ноздрёй храпя,
На лапах чугунных поезд?

А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребёнок?

Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Prayer for the First Forty Days of the Dead

Have you seen the locomotive
On its cast-iron hoofs
Charge across the countryside
Dodging in and out of mists
Hissing by the lake through its nostrils of iron?

And running awkwardly beside --
As in some desperate race
On an overgrown gymkhana course --
Springing through the high grass,
Its slender legs flung out too far,
A foal with a red mane?

Dear foolish little colt!
Where, why does he race?
Hasn't he heard that cavalries
Of steel have conquered live steeds
And all his chasing, galloping,
Over the sad plain?
Есенин. Исповедь хулигана (1920)

Сие есть самая великая исповедь,
Которой исповедуется хулиган.

Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потемках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы.
Я только крепче жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь.
This is the greatest confession,
That a hooligan can have.

I go unkempt on purpose,
With my head, like a kerosene lamp, on my shoulders.
The leafless autumn, your souls in darkness --
I love to light.
I like it when the stones of abuse
Are hurled at me, like hail from a belching thunderstorm,
I just grip all the tighter
drew me, a moth to flames,
With my hands -- the shaken bubble of my hair.
Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?

Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль пососать у мерина?
Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот - и веселый свист.
Прокатилась дурная слава,
Что похабник я и скандалист.
...
Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать -
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.
Тынянов. Ода как ораторский жанр:
Ср. в наше время аналогичную борьбу жанров: новой «сатирической оды» Маяковского с новой «элегией» (романсного типа) Есенина. В борьбе этих двух жанров сказывается та же борьба за установку поэтического слова.

В конце XVIII в. билась ода с элегией, так теперь бьется Маяковский] с Есениным. Державин был разбит Жуковским.
Диапазон ораторской, возбуждающей лирики сменился камерным человеческим голосом. Литавры — гитарой. Но потом пришла очередь и элегий — их пародировали. Скоро, очень скоро для нас станут пародическими стихи Маяк[овского], как теперь пародичен насквозь Вяч. Иванов. — А потом придут пародии на есенинство, захлестывающее р[усскую] поэзию. Я говорю: ес[енин]ство... Есенин был в данном случае и больше и выше ес[енин]ства. [...] Я — человек из поколения литавр, переходящего к человеческому голосу. Я борюсь против есенинства. Но Есенин — важное предупреждение. Он — усталость, он — нейтральная база [...] Надо начинать сначала. Элегия борется с нашей одой, захлестывает ее. Но она недолговечна...
ЗАКЛЯТИЕ СМЕХОМ

О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмешищ надсмеяльных — смех усмейных смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Смейево, смейево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчики, смеюнчики.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Велимир Хлебников (1885-1922)
Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиэээй — пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.
Б, или ярко-красный цвет, а потому губы — бобэоби, вээоми — синий <...>, пиээо — черное
КУЗНЕЧИК

Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» — тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво!
О, озари!
Ломоносов (1761):

Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,
Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!
Препровождаешь жизнь меж мягкою травою
И наслаждаешься медвяною росою.
Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,
Но в самой истине ты перед нами царь;
Ты ангел во плоти, иль лучше — ты бесплотен!
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,
Что видишь, все твое; везде в своем дому,
Не просишь ни о чем, не должен никому.
Dear little grasshopper, how deeply you are blessed,
How much, compared to people, you are granted happiness!
You while your life away amidst the softest grass
And take your pleasure in the honey of sweet dew.
Though in the eyes of many you’re a creature scorned,
Indeed in very truth you are a tsar before us;
An angel in the flesh, or, rather, bodiless!
You leap and sing, at liberty, you are light-hearted,
All that you see is yours; you’re everywhere at home,
You beg for nothing, and you owe nothing to anyone.
Наша основа (1919):
Возьмем слово лебедь. Это звукопись. Длинная шея лебедя напоминает путь падающей воды; широкие крылья — воду, разливающуюся по озеру. Глагол лить дает лебу — проливаемую воду, а конец слова — ядь напоминает черный и чернядь (название одного вида уток) . Стало быть, мы можем построить — небеди, небяжеский: «В этот вечер за лесом летела чета небедей»
1) В на всех языках значит вращение одной точки кругом другой или по целому кругу или по части его, дуге, вверх и назад.
6) Что П означает рост по прямой пустоты между двумя точками, движение по прямому пути одной точки прочь от другой и, как итог, для точечного множества, бурный рост объема, занимаемого некоторым числом точек.
8) Что Л значит распространение наиболее низких волн на наиболее широкую поверхность, поперечную движущейся точке, исчезаниеизмерения высоты во время роста измерений широты, при данном объеме бесконечно малая высота при бесконечно больших двух других осях — становления тела двумерным из трехмерного.
15) Что Б значит встречу двух точек, движущихся по прямой с разных сторон. Борьба их, поворот одной точки от удара другой.
Хлебников. Буква как таковая (черновик):
Листы черновика суть подмостки, где буквы, почерк — лицедеи.
Тынянов, О Хлебникове (1928):
У современников всегда есть чувство неудачи, чувство, что литература не удается, и особой неудачей является всегда новое слово в литературе. Сумароков, талантливый литератор, говорил о гениальном писателе Ломоносове: „убожество рифм, затруднение от неразноски литер, выговора, нечистота стопосложения, темнота склада, рушение грамматики и правописания, и все то, что нежному упорно слуху неповрежденному противно вкусу”. ...
Стихи Ломоносова и были и остались непонятными, “бессмысленными” в своем “излишестве”. Это была неудача.
Соком Ломоносова была жива литература XVIII века, Державин. Борьбою его и Сумарокова воспиталась русская поэзия, включая Пушкина. ...
За Ломоносовым была химия, была великая наука. Но не будь ее, он был бы, вероятно, как поэт, явлением опальным. Не нужно бояться собственного зрения: великая неудача Хлебникова была новым словом поэзии.
Жестокие словесные бои футуризма, опрокидывавшие представление о благополучии, о медленной и планомерной эволюции слова, были, разумеется, не случайны. Новое зрение Хлебникова, язычески и детски смешивавшее малое с большим, не мирилось с тем, что за плотный и тесный язык литературы не попадает самое главное и интимное, что это главное, ежеминутное оттесняется “тарою” литературного языка и объявлено “случайностью”. И вот случайное стало для Хлебникова главным элементом искусства.
Так бывает и в науке. Маленькие ошибки, “случайности”, объясняемые старыми учеными как отклонение, вызванное несовершенством опыта, служат толчком для новых открытий: то, что объяснялось “несовершенством опыта”, оказывается действием неизвестных законов.
Хлебников-теоретик становится Лобачевским слова: он не открывает маленькие недостатки в старых системах, а открывает новый строй, исходя из случайных смешений.
Он проповедует взрыв языкового молчания, глухонемых пластов языка. Те, кто думает о его речи, что она “бессмысленна”, не видят, как революция является одновременно новым строем. Те, кто говорят о “бессмыслице” Хлебникова, должны пересмотреть этот вопрос. Это не бессмыслица, а новая семантическая система. Не только Ломоносов был “бессмыслен” (“бессмыслица” эта вызвала пародии Сумарокова), но есть пародии (их много) на Жуковского, где этот поэт, служащий теперь букварем детям, осмеивается как бессмысленный. Фет был сплошной бессмыслицей для Добролюбова. Все поэты, даже частично менявшие семантические системы, бывали объявляемы бессмысленными, а потом становились понятными — не сами по себе, а потому что читатели поднимались на их семантическую систему. Стихи раннего Блока не стали понятнее сами по себе; а кто их теперь не “понимает”?
Перед судом нового строя Хлебникова литературные традиции оказываются распахнутыми настежь. Получается огромное смещение традиций. «Слово о полку Игореве» вдруг оказывается более современным, чем Брюсов.
Хлебников смотрит на вещи как на явления, взглядом ученого, проникающего в процесс и протекание. Поэтому для него нет “низких” вещей. ... Он, как ученый, переоценивает языковые измерения: диалекты.
Весной однообразная песня «зин-зи-вер», «зинь-зинь». Она то нежно и тихо посвистывает, то заведет громкую перекличку: «пинь-пинь-пинь», вроде зяблика, то испуганно затрещит: «пинь-тарара»...
Хлебников. Свояси (1919):

В «Кузнечике», в «Бобэоби», в «О, рассмейтесь» были узлы будущего — малый выход бога огня и его веселый плеск. Когда я замечал, как старые строки вдруг тускнели, когда скрытое в них содержание становилось сегодняшним днем, я понял, что родина творчества — будущее. Оттуда дует ветер богов слова.
Я в чистом неразумии писал «Перевертень» и, только пережив на себе его строки: «Чин зван мечем навзничь» (война) — и ощутив, как они стали позднее пустотой: «Пал, а норов худ и дух ворона лап», — понял их как отраженные лучи будущего, брошенные подсознательным «Я» на разумное небо.
...
Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов одно в другое, свободно плавить славянские слова — вот мое первое отношение к слову. Это самовитое слово вне быта и жизненных польз. Увидя, что корни лишь призрак<и>, за которыми стоят струны азбуки, найти единство вообще мировых языков, построенное из единиц азбуки, — мое второе отношение к слову. Путь к мировому заумному языку.
...
Законы времени, обещание найти которые было написано мною на березе (в селе Бурмакине, Ярославской губернии) при известии о Цусиме, собирались 10 лет. Блестящим успехом было предсказание, сделанное на несколько лет раньше, о крушении государства в 1917 году....
Роман Якобсон. Новейшая русская поэзия. Подступы к Хлебникову (1919):
Лингвистика давно не довольствуется изучением мертвых языков ... все с большей настоятельностью выдвигается изучение современных говоров. Диалектология становится главным импульсом раскрытия основных лингвистических законов, и лишь изучение процессов живой речи позволяет проникнуть в тайны окаменелой структуры языка былых периодов. ...
Сегодняшний уличный разговор понятней языка Стоглава не только обывателю, но и филологу. Точно так же стихи Пушкина, как поэтический факт, сейчас непонятней, невразумительней Маяковского или Хлебникова.
Каждый факт поэтического языка современности воспринимается нами в неизбежном сопоставлении с тремя моментами - наличной поэтической традицией, практическим языком настоящего и предстоящей данному проявлению поэтической задачей. Последний момент Хлебников характеризует так:
Когда я замечал, что старые строки вдруг тускнели, когда скрытое в них будущее становилось сегодняшним днем, я понял, что родина творчества - будущее. Оттуда дует ветер богов слова...
Ныне Пушкин - предмет домашнего обихода, кладезь домашней философии. Стихи Пушкина как стихи ныне явно принимаются на веру, окаменевают, став объектом культа. ...
Мы склонны говорить о легкости, незаметности техники как о характерной особенности Пушкина, и это ошибка перспективы. Для нас стих Пушкина - штамп; отсюда естественный вывод о простоте его. Совсем иное для пушкинских современников. Обратитесь к их отзывам, обратитесь к самому Пушкину. Например, для нас нецезурованный пятистопный ямб гладок и легок. Пушкин же ощущал его, т.е. ощущал как затрудненную форму, как дезорганизацию формы предшествовавшей:
...
Форма существует для нас лишь до тех пор, пока нам трудно ее воспринять, пока мы ощущаем сопротивляемость материала, пока мы колеблемся: что это - проза или стихи, пока у нас «скулы болят», как болели, по свидетельству Пушкина, скулы у генерала Ермолова при чтении стихов Грибоедова.
В науку о живописи просачивается представление о пространстве как живописной условности, об идеографическом времени. Но науке еще чужд вопрос о времени и пространстве как формах поэтического языка. Насилие языка над литературным пространством особенно отчетливо на примере описаний, где пространственно сосуществующие части выстраиваются во временной последовательности. ...
Что касается литературного времени, то широкое поле для исследования представляет прием временного сдвига. ...
У Хлебникова наблюдаем реализацию временного сдвига, притом обнаженного, т.е. немотивированного: МИРСКОНЦА.
Якобсон (1919) о "Заклятии смехом": обнаженное “произвождение” (paregmenon) классической риторики.
Ломоносов. Российская грамматика (1754):
Произвождение состоит в наращении складов, например: от имени гора произошли имена горница, гористъ, горной; от рука — рукавица, руковядка, ручка, ручной.
Тынянов, Ода как ораторский жанр:
Слово разрастается у Ломоносова в словесную группу, члены которой связаны не прямыми семантическими ассоциациями, а возникающими из ритмической (метрической и звуковой) близости. Это выражается в повторениях и соседстве слов либо тождественных, либо сходных по основе:

Отца отечества отец!
Якобсон (1919):
Практический язык знает замену одного начального согласного другим в результате аналогии (например, девять под влиянием десять); еще более характерно это явление для ляпсусов; таковы случаи антиципации начального звука одного из сопутствующих слов. Напр., “скап стоит” или обратно “леса лостут”.
В стихах Хлебникова это явление использовано как поэтический прием: начальный согласный заменяется другим, извлеченным из иных поэтических основ.
Слово получает как бы новую звуковую характеристику, значение зыблется, слово воспринимается как знакомец с внезапно незнакомым лицом или как незнакомец, в котором угадывается что-то знакомое.

Сияющая вольза
Желаемых ресниц
И ласковая дольза
Ласкающих десниц.
Осип Брик. О Хлебникове (1944):
Мы ехали с Хлебниковым в трамвае. Сидели друг против друга. На Хлебникове была большая шуба с меховым воротником-шалью. На голове меховая шапка. Он сидел, несколько откинувшись назад, чуть прикрыв глаза и надув губы. „Витя! вы сейчас очень похожи на старообрядца”, — сказал я. — Хлебников мгновенно, не задумываясь, спросил: „А какого толка?” — Я смутился. „Не знаю какого. Вообще на старообрядца”. — „Я потому спрашиваю, что старообрядцы носят бороды, а я бритый”.
У кого-то, кажется, у Кульбина, зашел разговор о порче русского языка беженцами. Это было в Питере, во время войны. Шкловский ораторствовал о киевлянах, которые-де вносят в русскую речь свой провинциализм. Когда Хлебников сердился, он выкрикивал слова высочайшим тенорком. Он крикнул петушьим криком: „‘Провинция’ происходит от латинского ‘prо’ и ‘vincere’, что значит ‘завоевывать’. Провинция — это завоеванная страна. В отношении русского языка провинция Питер, а не Киев”.
Для Хлебникова слова ‘старообрядец’, ‘провинция’ и все прочие слова человеческой речи были не условными значками, что-то “приблизительно” означающими, — для него каждое слово цвело пышным, ветвистым деревом со всеми своими смыслами и звучаниями, со всеми своими видовыми сходствами и различиями, со своими синонимами и омонимами.
Осип Брик:
Когда Хлебников создавал свое «Заклятье смехом», он был убежден, что каждое его слово найдет себе место в многообразии реального комплекса ‘смех’.
Брик:
Для Хлебникова “слово в полном смысле” — это не только все значения слова, но и все его звучания, — потому что каждое звучание для Хлебникова полно смыслом. Каждый звук человеческой речи осмыслен. И Хлебников создает смысловые созвездия слов на М, на В, на С, на К, — вызывающие улыбку у “деловых” людей....
Хлебников рифмовал слова, — рифмовал их по звучанию и по смыслу. Он создавал поэмы на К, на М, на С, на В, — чистейшую поэзию — поэзию величайшего мастерства, в которой слова сочетаются не силлогизмами практической речи, — свободно, самовито, по собственным законам слова как такового.
Самая замечательная книга — это словарь, книга языка. — В нем имеется не только все, что уже сказано и все, что будет сказано, — но и все, что может быть сказано.
Тынянов. Промежуток (1924):
Русский футуризм был отрывом от срединной стиховой культуры XIX века. Он в своей жестокой борьбе, в своих завоеваниях срод
Full transcript